Сергей Дигол - Практикант[СИ]
— Вот умничка! Правда, Валера? — утвердительно кивала мама отцу, лишая его иной, кроме положительного ответа, альтернативы.
Выпить было решено после того, как я сообщил, что после поступления в аспирантуру мне полагается триста леев ежемесячной стипендии.
Как и ожидалось, отец тоже закивал головой, будто не в силах совладать с передавшимся от мамы резонансом.
— Молодец, Демьян, — сказал он.
Это он мне. Демьян Валерьевич Георгицэ — так меня зовут.
Не смешно?
Значит, вы никогда не жили в Молдавии.
3
Конечно же, нет. Не в честь Демьяна Бедного. Я вообще не думаю, что мама знакома с его творчеством, так же как не уверен, что на него — я имею в виду творчество Демьяна Бедного, — стоит тратить время. Одно можно утверждать определенно: именем меня наградила именно мать. Якобы в честь дядюшки ее мамы, моей, то есть, покойной бабушки.
— Дядя твоей бабушки, Демьян, — говорила мама и распрямляла плечи, словно стараясь не подвести предка, — отступал из Крыма вместе с бароном Врангелем. Пропал без вести — сгинул, конечно, где–то в Черном море.
По недоуменному взгляду отца, которым он каждый раз подыгрывал маме при очередном прослушивании семейного придания, было ясно, что не все в этой истории так очевидно. Особенно это становилась понятным, когда папа переводил ставший теперь уже тоскливым взгляд на меня.
Будь я на его месте, ей–богу, не сдержался бы. Закатил бы скандал, а может, кто знает, и вцепился бы богатую шевелюру слегка вьющихся волос. Маме на самом деле было чем гордиться, ведь роскошные волосы — гордость женщины, если, конечно, природа не пожалела для нее лишние пару тысяч волос. Маме повезло вдвойне: с ней природа щедро поделилась, да к тому же папа и не думал скандалить, и за сохранность прически она могла быть спокойна.
Но ведь ей и в самом деле повезло, ведь я так не похож на отца. О чем думал папа, глядя на меня? Представлял ли он себе другого, совсем не легендарного белогвардейского офицера, а вполне реального Демьяна — высокого, тонкокостного, со светлой кожей и редкими, но жесткими волосами, — так не похожего на него, на маму, но вылитого меня, их сына? Наверное, думал и это — главное доказательство того, что мой официальный отец не отличается от биологического.
Я — такой же молчаливый и мнительный, как собственный папаша; неудивительно, что для прочтения его фантазий — разумеется, о некоем мамином любовнике, в честь которого она и назвала младшего сына, — мне не требуются услуги телепата. Брат Петр — совсем другое дело: одно лицо с отцом, насколько, конечно, можно подобной фразой описать двух людей с, хотя и невероятно похожими, но все–таки разными лицами. Правда, в отличие от меня, Петя похож на отца только внешне — неубедительный, как оказался, повод держаться родителей, от которых Петя со своей Людой удрал на первом же самолете — в Тюмень транзитом через Москву.
Иногда папин беспомощный гнев при очередном повторе маминого сериала о геройствах дяди Демьяна и барона Врангеля выглядел настолько жалким, что мне приходилось закрывать губы ладонью, чтобы удержать в себе прорывавшийся наружу смех. После чего меня тут же охватывала такая тоска, что отпадали последние сомнения в нашем с отцом родстве: стремительная и разительная перемена настроения — привычная песня из репертуара папашиного характера. Взгляд на мир через розовые очки и поразительная способность выискивать мерзости в самом возвышенном, заманчивые перспективы, ввергающие в молчаливую депрессию — все это мой отец. И все это я. В душе мы братья–близнецы, и то, что отец до сих пор этого не разглядел, говорит лишь о том, насколько глубоко он погружен в себя — состояние, воспринимаемое окружающими как оскорбительное равнодушие. В чем мы с папой, кстати, тоже похоже.
Так что в версию о решающей роли отца в награждении меня столь редким для молдавских детей именем я никогда бы не поверил. Даже если бы такая версия и существовала, более того — даже если бы ее изложил, нарушая привычное молчание, сам отец. Хватит с него и того, что он пробудился в нужное время, в момент, когда звезды сошлись на моем зачатии. После чего папа вполне мог и умереть, исполнив свое биологическое предназначение.
Банальных, но таких необходимых действий, которыми отец сопровождает рост ребенка, у него не наблюдалось. Его рука не придерживала сиденье велосипеда, чтобы мои коленки и локти не стирались с размаху об асфальт во дворе и не сжимала мою маленькую детскую кисть, чуть подрагивавшую с непривычки — все–таки столько незнакомых мальчишек в бутцах вокруг. Ничего этого — ни велосипеда, ни футбольной секции, в моем детстве не было. Я не помню сильных отцовских рук и не могу с уверенностью сказать, видны ли на его руках рисунки вен, так похожие на реки на моих картах, или какой толщины папины пальцы.
Зато я прекрасно помню, что пятьдесят восьмая страница «Истории внешней политики СССР» украшена бледно–коричневым, чуть расплывшимся силуэтом огромного кольца — кто–то отнесся к книге настолько небрежно, что отметил ее автографом чашки, из которой пролился кофе. Иногда мне в нос — все–таки удивительные вещи проделывает человеческий мозг, — бьет запах польских женских духов, кажется они назывались «Пани Валевска», и это воспоминание, настолько ясное, что я невольно морщусь, рождает другое: о том, что именно так пахли мемуары Гудериана — чудовищный альянс жертв и палача.
Впрочем, никакого дьявольского союза, конечно не было, а пахла книга немецкого генерала любимыми духами племянницы белогвардейского офицера. Моей бабушки, от которой я унаследовал обширную историческую библиотеку и профессию: до инсульта, оборвавшего ее жизнь прямо во время урока, бабушка проработала учителем истории в средней школе.
— Была бы она сейчас жива, — вздыхала мама. При этом у нее влажнели глаза, а папа заметно ежился, словно его бил нездоровый озноб.
Глядя на отца, я улыбался — правда, про себя, чтобы не обидеть его. Видать, бабушка была еще той «железной леди», и явно тяготившие отца обязанности — а к таковым относятся все без исключения семейные дела, на игнорирование которых мама всегда реагировала странным, но вполне устраивающим папашу молчанием, — покойная бабуля уж не знаю какими методами претворяла в жизнь, причем, что удивительнее всего, силами отца. Поэтому Петр, который старше меня на четыре года, успел кое–что застать: и велосипед, и даже поддерживающие его за живот, барахтающегося в бассейне, папины руки, которые безвольно опустились сразу после скоропостижной кончины бабушки, в год, когда мне исполнилось всего три. Пережитый Петей контраст был, вероятно, так силен, что бегство в Тюмень стало для него лишь вопросом времени.
Мне же оставалось молчаливое, но такое весомое доказательство бабушкиного могущества: триста томов исторических книг и мое собственное предназначение. Во всяком случае до двадцати двух лет, когда возникла небольшая заминка — Роман Казаку и его категоричное «история хороша лишь на сытый желудок».
— Демьян Георгица, — не без торжественности объявляет Любомир Драгомир.
Теперь он знает меня по имени, более того, он наверняка записал мое имя в своем ежедневнике, сразу после разговора с Романом Казаку хотя я готов поспорить на крупную сумму, зная, что наверняка выиграю, что он совершенно не помнит нашу с ним дискуссию на студенческой конференции.
Я делаю пять шагов вперед и беру со стола билет. Единственный оставшийся на столе билет, что, впрочем, неудивительно, ведь я — последний, кто еще не взял экзаменационный билет из семерых человек, кроме которых в тесном кабинете директора института истории — еще трое членов экзаменационной комиссии.
— Билет номер шесть, — объявляю я и демонстрирую, как это делают проводящие жеребьевку перед телекамерами спортивные чиновники, билет поочередно членам комиссии, один из которых — ее председатель и одновременно директор института удовлетворенно кивает головой.
На лице сидящего справа от Драгомира совершенно лысого историка Иона Браду я успеваю заметить брезгливую ухмылку и, признаться, немного пугаюсь, решив, что он в курсе нашего с Драгомиром заговора.
— Выучишь эти вопросы, — сказал Любомир Атанасович и протянул мне листок — точную копию билета, который я вытягиваю три дня спустя.
Я тогда впервые переступил порог его кабинета (о времени аудиенции меня предупредил Казаку), который представлялся мне чем–то вроде длинного зала из телевизионных новостей, в котором проводит рабочие совещания председатель молдавского правительства. В действительности резиденция Драгомира, если и превосходила площадью наш издательский офис, то разве что благодаря отсутствию такого количества столов с компьютерами. Стол в кабинете был всего один — директорский, за которым, правда, во время экзамена умудрились поместиться еще два, помимо хозяина кабинета, члена комиссии, один из которых, Ион Браду, умер спустя пару недель после экзамена от сердечного приступа, и некоторое время я еще носил в себе подозрение, что не обратил внимание окружающих на показавшееся мне ухмылкой движение его губ: возможно, именно тогда, прямо при оглашении мной номера билета, историк скривился от боли в сердце и может, непоправимого еще можно было избежать.